Три года назад в Берлине мы –
редакция фрайбургского двуязычного Радио
ЭХ – выступали в кафе «Бургер» в жанре
«радиопередача на сцене». Хозяин кафе, поэт-авангардист Берндт Паппенфус уже
предчувствовал волну «остальгии» (от слова
Ost), которая должна была скоро
захлестнуть немецкую альтернативу. Результатом его усилий стала
серия вечеров под общим названием «Russische Zelle» – «русская клетка», по-немецки
это созвучно сакраментальному «русская
душа» (Seele). В «Бургере» тогда только что прошло выступление
Владимира Каминера и Юры Гуржи с «Russendisko», и было понятно, что от нас
ожидается что-то не менее захватывающее. Почву для импровизации
создавали сюжеты, собранные за четыре года в эфире, и некоторая доля
самоуверенности – ведь, как ни крути, а своего независимого радио в
Берлине не было.
Слоган «У меня вот мания, что вокруг –
Германия» на плакате у входа работал в этот вечер в обе стороны: в
интерьере, одежде, видеоряде и прежде всего в языке, учитывая наш
акцент и намеренное его утрирование, было достаточно «русского», и
для зрителей, сползшихся в основном из районов берлинской
альтернативы Пренцлау- и Лихтенберг,
«вокруг» скорее оказалась Россия. В ходе
представления я должен был танцевать вальс с одной из коллег по
радио (в миру – переводчиком довольно консервативного журнала «Deutschland»), которая
выглядела, как стопроцентный немецкий панк: бутсы, железо, кожаная куртка,
красно-зелёные волосы. Мне по принципу дополнительности достались вышитая (hand-made в редакции) панславянская
рубашка и широкополая чёрная шляпа. «Помоги
мне сделать / аборт / Ах, помоги мне
сделать / аборт...» – играл в динамиках вальс Вовы Веселкина, под который мы и кружились между
притихшими, как нам потом сказали, столиками. Сквозь ирокез своей
партнёрши я пытался зафиксировать выражения лиц зрителей, среди
которых мы двигались. Их реакции переключались практически в
двоичной системе: или несоразмерное нашим усилиям воодушевление,
или, напротив, полное непонимание того, что
происходит.
Я думаю, что эта работа вызовет
сходные чувства. Я не вполне уверен, какой из двух мотивов является
действительной причиной её написания: стремление заинтересовать
кого-то, кто впервые сталкивается с тем, о чём здесь пойдёт речь,
или же стремление привести в состояние задумчивой эйфории тех, кто
знает.
* *
*
Когда в середине семидесятых
годов Жан Бодрийяр писал свои эссе о
стриптизе, он не подозревал, что заложил тем самым основу
семиотической теории межкультурной коммуникации. Последняя застёжка
на бедре танцовщицы идентифицирует тело как одетое, эротизирует его и собирает на себе внимание, –
именно потому, что она одна. Как это часто бывало в постмодернизме,
идея, формулированная в одной сфере, оказалась применимой в совсем
другой и включилась в великое перемещение понятий из области постмодерна в область постколониального. Постколониальное состояние и, в частности, миграция, понятая как выдвинутость в межкультурное пространство,
сокращает набор носимого с собой и на себе
и превращает знаки культурно-национальной идентичности в подмеченные
Бодрийяром эротизаторы-усилители. Остаётся только разыграть
их постепенное исчезновение. Для этой роли прекрасно подходят
красные звёзды, книги (о, эти русские всегда читают), бутылки,
тельняшки, модифицированные будёновки. На лотках у Бранденбургских
ворот эти вещи ещё мертвы, но и там они провоцируют акционизм. Иногда удаётся их оживить и заставить
работать. Демонстрируя их на себе и постепенно сбрасывая, актёры
интеркультурного перформанса «вовлекаются в обмен, а это и
есть процесс наслаждения», демонстрируя «безвозвратное
рассеяние» «своей» культуры. Поэтому, выходя потом на
аплодисменты уже безо всяких атрибутов, можно ощутить себя в точке
«не-остаточности», «не-возвратности»,
ради которой всё и затевалось. Я подчеркиваю принцип использования
именно идентификационного мусора, поскольку «завораживает то, что
не обменивается в режиме ценности». Действительно, кому дороги
все эти звёздочки, шинели, бесконечные вымпелы «Герою соц. труда»,
берёзовые рощи и сами бородатые сюжеты, где, как в известном
рассказе Толстого «Герр Муму», уже не ясно, «кто там свою собачку под
паровоз бросил» ? Однако в межкультурном
контексте эти невольные фальшивки снова становятся значимыми, потому
что одновременно присутствуют на всех его полюсах, как то немногое, что мы («русские», «немцы»,
«африканцы») заранее знаем друг о друге. Жонглируя
продуктами диссеминации «русского» и «немецкого» и всё дальше
отбрасывая их от себя, участники акции в кафе Бургер не столько «интегрировали берлинцев в
русскую культуру», как это было объявлено на афишах, сколько
старались привести себя и зрителей в то завидное состояние, где
«только субъекты, отрешившиеся от своей идентичности,.. достигают
социальной взаимности в смехе и наслаждении».[1]
* *
*
Межкультурные феномены часто
подводят к границам банальности, и сами великие мастера банального
это чувствовали. Стремление к иному, неизвестному, часто
переживалось как банальное в силу своей сакраментально повторяющейся
несбыточности. Невозможность достижения нужной степени
географической и культурной мобильности, реального перемещения
«из Москвы в Нагасаки,
из Нью-Йорка на Марс», превращала иное во всего лишь
экзотическое. Советский анекдот «Опять хочу в Париж ! – А что, уже ездили ?
– Нет, уже хотел» был хорошо подготовлен: в конце концов, и в лучшие
времена утешаться ананасами в шампанском было не слаще. В порядке
компенсации возникали истории, где принципиально важно место их
действия: в бананово-лимонном Сингапуре,
возле пагоды Мульмейна, у озера Чад или же
там, где можно увидеть «альпийские звёзды над карфагенскими
головами» (последнее – у Василия Аксёнова). В любом случае
разыгрывается некоторое стремление-очарованность чужим и неизвестным
(forelonging – противоположность ностальгии,
как это сформулировал Ф. Бартковский),
стремление тем более аффективное, чем
ограниченнее возможности его осуществления. Александр Грин,
например, сразу относил всё это к «несбывшемуся». Несколько
выделяется эмоциональная сдержанность Бунина – страстного
путешественника, – сознательно лапидарно описывающего отсутствующий
в русской словесности пейзаж: «...И снова / глядишь на
раскалённое шоссе, / на бухты океана.»
Фраза Игоря Северянина «весь я в
чём-то испанском» с неожиданной точностью обрисовывает две стороны
чувства forelonging: его всепоглощающий характер и
неопределённость-неописуемость реальности, которая в нём
открывается. Быть «в чём-то испанском» совершенно не то же самое,
что быть в Испании, и мы знаем, что многие наши соотечественники
способны провести за рубежом годы, оставаясь при этом скорее «в чём-то русском». В forelonging, конфронтируя с новой для себя реальностью,
сознание воспринимающего не способно эту реальность определить, и,
тем не менее, эта неопределимая реальность выступает как нечто
желаемое и желаемое страстно. Первой доступной наблюдению и
позитивному описанию вещью, возникающей из такого неопределимого
нечто, является – рискнём ввести определение – межкультурный симулякр.
«Я очнулся, когда самолёт уже
стоял на земле. Кто-то сильно стучал в дверь туалета, где я до сих
пор лежал... Я отворил, передо мной стоял пилот. Увидев меня, он
приосанился и произнёс:
– Простите меня, сэр. Я думал,
это Джонс, сэр. А это вы, сэр. Добро пожаловать в Америку,
сэр.
– Где небоскрёб
? – сонно спросил я.
– Там, сэр, – отвечал
пилот.
Я вышел, взял свою небольшую
сумку и затем вступил на американскую землю.»
(Егор Радов.)
Отвлечённый от ситуации
вступления на чужую землю, межкультурный симулякр (в данном случае – «небоскрёб»)
превращается в банальность. Взятый же со стороны этой ситуации он
становится первым знаком, способным как-то очертить положение. Он
отчётливо культурно маркирован и является, упрощённо говоря,
символом «культуры Б» взятым из или со
стороны «культуры А» в ситуации контакта А с Б. Разумеется, это
только условность. На самом деле никаких А
и Б самих по себе не существует; точнее, они могут быть выделены
только как структурные составляющие ситуации межкультурного общения,
или, как это ещё принято называть, контактной
зоны.
Положение становится более
захватывающим, когда носители несоизмеримых наборов межкультурных
симулякров общаются между собой. Следующий
диалог с местными жителями взят из описания путешествия на Фиджи
американского писателя Пола Теру:
« – Ты спишь
у меня <...>, – сказал Йоакини.
– Спасибо. У меня
палатка.
Маси пьяно ухмылялся. С трудом подняв тяжёлые веки, он посмотрел на
меня.
– Не ночуй на
пляже.
Киндиа что-то быстро бормотал себе под
нос.
– Никогда не ночуй на пляже, –
повторил Маси. Пошатываясь, он встал на
ноги.
– Почему
?
– Там Альфред Хичкок.
Улыбка исчезла с его
лица.
– Ты сказал «Альфред Хичкок»
?..
Маси смотрел на меня безо всякого
выражения.
Я поставил палатку недалеко от
пальмовой рощи и постарался поужинать побыстрее. Наступила безлунная звёздная ночь. Я
хотел уже было залезть в палатку, когда
пришёл Маси. Некоторое время он постоял,
покачиваясь, потом наконец нарушил
молчание.
– Имей в виду, Альфред на
берегу.
Не сказав больше ни слова, он
повернулся и зашагал в темноту.»
* *
*
«„Да ну тебя, никакой это не
оксюморон.“ „Это метонимия.“ „Нет, Паулина, это парадокс.“ „Ты хочешь сказать,
парабола.“ „Слушайте, не вопите. Это синекдоха.“
„Это антитезис.“ „Антономасия.“
„Апостроф.“ „Развязка.“ „Литота.“ „Просто эпитет.“ „Аллитерация.“
„Эвфемизм.“ „Риторика.“ „Афоризм.“ „Апофтегма.“ „Ономатопея.“
„Гипербола.“ „Ассонанс.“
Кто-то даже сказал, что это
баллада.»
Biyi Bandele-Thomas. The Man
Who Come In From The Back Of Beyond.
Межкультурный симулякр прекрасен своей непредсказуемостью.
Практически любой кирпичик культурного здания, любая деталь его
обстановки, казалось бы, такая знакомая и «своя», может быть
неконтролируемо втянута в пространство контактной зоны, не отрываясь
при этом полностью от своего контекста, но, скорее, увлекая его за
собой и тем самым деформируя. «Отделяющаяся» частица, наблюдаемая со
стороны культуры-получателя, представляет собой инокультурный артефакт; она же, но рассмотренная
снова со стороны отправителя, становится межкультурным симулякром. Например, в романе нигерийского
писателя Банделе-Томаса некий «русский
корреспондент Карпов» – инокультурный
артефакт для нигерийского читателя – стал бы межкультурным симулякром для «русской стороны», если бы этот
текст оказался вовлечён в сферу межкультурного
общения.
Возникая в контактной зоне, –
месте исторически неспокойном, – эффекты межкультурной симуляции
могут сохранять в себе отпечаток пугающей неопределённости. Хорошим
примером может быть «six
to six»,
в первоначальном значении –
вечеринка, длящаяся с 6 вечера до 6 утра. На Папуа Новой
Гвинее это стало означать способность воинов клана сражаться с 6
утра до 6 вечера, и так по-английски и писалось на их щитах.
В других случаях известное-в-неизвестном действует скорее
терапевтически. В фильме Ори Сивана и Ари Фолмана «Klara Hakdosha» израильский тинейджер влюбляется в Клару, свою
одноклассницу, приехавшую из Чернобыля. В квартире, напоминающей
жилище волшебника из «Обыкновенного чуда», где очень много народа и
все пьют чай и без ложек (или без вилок ?)
едят торт, он знакомится с её родителями и братом-охотником и вдруг
слышит, что у неё когда-то умерла сестра. «От радиации ?» – спрашивает он сочувственно. «Да нет, – смеется Клара, – просто
она в лес пошла. Её медведь съел.»
Рассматривая происходящее более
детально, мы можем выделить межкультурную синекдоху – случай, когда
оказавшаяся в контактной зоне вещь становится представителем «своей»
культуры, как гипотетического целого. В контексте этнографической
выставки один вертикальный барабан с островов Вануату может представлять культуру Вануату, как таковую. В других случаях следует
говорить о межкультурной метонимии, отношении замещения по
смежности. Так «Альфред Хичкок» у Пола
Теру замещает местного духа или
злоумышленника, что не исключает представления о том, что локальная
жуть явится приезжему американцу в доступной для его восприятия
форме.
Тиражируемые и навязчиво
распространяемые в средствах массовой информации, межкультурные
симулякры тем не
менее, подобно сувенирам в лавке английского поэта Джеймса Фентона, представляют собой «хаотический набор,
склад забытого или почти невозможного». Они воспроизводятся как
знаки переключения-путешествия в другое, и, следовательно, в
запретную часть «я» – область, размеры и наполнение которой заранее
неизвестны. Обнаруживая в реке «вместо воды Монгол Шуудан» (Б.Г., «Русский альбом»), слушатель
должен замереть от ужаса и неожиданности. В случае Хичкока на пляже не исключено, что
многозначительность появилась у американского писателя именно
потому, что он действительно хотел бы встретить местного духа и
поэтому придал проходной шутке своих спутников большее значение, чем
она на самом деле заслуживала.
Появление межкультурных симулякров часто подчёркивает амбивалентность
ситуации. Юмористическое, но маркированное использование английского
been-to в значении «банту, побывавший в
Европе», наводит на размышления об условиях жизни тех, кто так и не
смог выехать из Западной Африки, и о способах преодоления визовых и
финансовых барьеров.
* *
*
«Третий мир всегда есть в любом
из первых, и наоборот.»
Trinh T.
Minh-Ha. Difference.
„В начале мая 1817 года Ананд
Мессех, один из первых индийских
преподавателей катехизиса, был вынужден срочно выехать из своей
миссии в Мейруте и отправиться в
окрестности Дели. Там он обнаружил около пятисот человек обоего пола
и самого разного возраста, включая детей, сидящих в тени деревьев и
увлечённых, как ему
объяснили, чтением и обсуждением прочитанного. Выбрав среди
присутствующих человека пожилого и почтенного, Мессех обратился к нему с расспросами, и между
ними состоялся следующий разговор.
«Кто эти люди
? Зачем они собрались
?»
«О, все мы люди бедные и простые,
но у нас есть Книга, которую мы почитаем и из которой черпаем
мудрость.»
«Что это за книга ?»
«Это книга нашего Господа.»
Взяв книгу в руки, Ананд
обнаружил, что это был перевод Евангелия на Хиндустани. Собравшиеся принесли с собой множество его копий,
причём не только печатных, но и рукописных. Ананд показал в книге на
имя Иисуса и спросил, кто это.
«Господь. Он послал нам
Книгу.»
«Откуда она у вас ?»
«Ангел Господень даровал её нам
на ярмарке в Хурдваре. Мы переписали её,
чтобы каждый мог иметь у себя эту благословенную Книгу.»
«Ангел
?»
«Да, Ангел, посланный Господом в
обличьи учёного пандита.»
Вне всякого сомнения это были экземпляры Библии, которые
английские миссионеры раздавали в Хурдваре
пять или шесть лет назад.
«Эти книги», – сказал Ананд, –
«учат религии европейских сагибов. Это ИХ книги.»
«О, нет», – возразил его
собеседник, – «этого не может быть, ибо сагибы едят мясо!»“
[2]
Беседа долго продолжалась в том
же духе, и на все попытки пригласить их в миссию и предложения
принять крещение у священника собравшиеся отвечали вежливым, но
недвусмысленным отказом.
История колонизации даёт нам
образцы массового производства симулякров,
по которым нельзя сказать однозначно, насколько они выполняли именно
те функции, которых от них ожидали. В том же 1817 году один из
реалистически мыслящих миссионеров писал: «Каждый примет Библию с
благодарностью.
Но почему ? Они держат её дома, как
курьёз, а потом перепродают или используют, как негодную бумагу...
Библии громоздятся на базарах...» Но даже самые трезвые отчёты
о ситуации, как правило, замалчивали самое интересное – то, что
переведённый текст понимали и осваивали, но не совсем так, как
следовало.
Следующий эпизод произошёл в 1937
году на Новой Гвинее.
«В одно из воскресений конца года
Мамбу пришёл в церковь многим раньше, чем
следовало. Он снял покрывала с алтаря и начал раскладывать
молитвенники для мессы. Некоторое время спустя монахиня, в чьи
обязанности входила подготовка церкви к утренней службе, вошла в
помещение и обнаружила, что Мамбу уже
сделал эту работу за неё. Мамбу тем
временем спокойно оставался в церкви до начала мессы.
После мессы священник, которому
монахиня рассказала об утреннем происшествии, попытался добиться от
Мамбу объяснений, но тот так ничего и не
сказал.
В это время зазвонил
колокол.
Обычно католик повторяет в этом
случае короткую молитву, стоя и склонив голову. Мамбу упал на колени и начал истово молиться. По
окончании молитвы он простился со священником и
ушёл.
Через несколько дней в миссии произошло странное событие. Одна из
сестёр проснулась ночью оттого, что над ней склонился в темноте
какой-то человек. Он схватил её за руки, но прежде, чем она сумела
позвать на помощь, вдруг отпрянул прочь от кровати и исчез в
темноте.»
[3]
Вскоре после этого эпизода Мамбу основал нетрадиционный культ, вызвавший
серьёзные политические волнения в регионе. Сохранились разнообразные
свидетельства его религиозной активности. Он проводил церемонии,
относящиеся к традиционному культу предков, окроплял водой гениталии
мужчин и женщин, попарно подходивших к нему за благословением,
нестандартно использовал распятье и сохранял обет безбрачия. О нём
говорили, что он сверхъестественным образом переносится в Сидней и
обратно, и раздаёт банкноты, которые получает из воздуха.
Последователи Мамбу строили часовни с
распятьем внутри и красным флагом на крыше. Движение достигло своей
высшей точки в конце 1937 -начале 1938 г.г., и число посещавших миссионерские школы и церковь резко
сократилось. Вскоре Мамбу был арестован.
Его последним публичным актом было предсказание грядущей Мировой
войны.
На островах Океании кросскультурные мутации европейских текстов не
были редкостью. Исследователь движения Ваилала в Меланезии описывает как
распространённую практику «чтение» европейских книг, сопровождаемое
своеобразными телодвижениями: некий человек зашёл в дом, где жили
европейцы, неся с собой Евангелие от Луки, карандаш и бумагу, на
которой он делал пометки, утверждая, что это письмо. На Вануату действовали местные «миссионеры». Один
из них открыл школу и давал уроки, манипулируя предметами
европейского обихода, в том числе тремя книгами. Обладание книгами и
умение их использовать стало со временем определять социальный
статус. Английский миссионер писал с острова Танна, что «люди здесь так помешаны на книгах,
что, как только стало известно, что я привёз молитвенники, они
бросились к моей палатке, и всё было распродано в одну секунду». Во
время Второй мировой войны объектами
популярного «чтения», как индивидуального, так и коллективного,
стали попавшие на острова американские военно-технические
справочники.
Симулятивному освоению подвергались не только
книги. Последователи культа Джона Фрума
использовали телефон, по которому они могли «говорить с Америкой», и
американский флаг. Джон Фрум – мифический
персонаж, второго пришествия которого ожидали его адепты, – должен
был, согласно предсказаниям, вернуться из США с кораблями или
самолётами, полными товаров (карго), которые будут бесплатно розданы
всем желающим. После этого он восстановит местные обычаи и вернёт
жизнь на островах в традиционное русло. На протяжении десятилетий с
начала сороковых по начало восьмидесятых годов ХХ века последователи
Фрума спонтанно проводили крупные акции по
расчистке бухт для кораблей или вырубке леса под посадочные
площадки. Эти акции сопровождались религиозными церемониями,
включавшими поднятие американского флага. Последнее особенно нервировало местные власти
после достижения независимости и в ряде случаев привело к
столкновениям с полицией и арестам. Сохранились гимны, обращённые к
Джону Фруму, написанные на сильно
модифицированном английском, и упоминания о «языках Фрума», которые преподавались в
импровизированных школах.
Симулятивное богатство контактной зоны не
ограничивается одной Океанией. В Карибском регионе
оно было обусловлено взаимодействием культур колонизаторов
(английской и испанской) с культурой местных индейцев и,
параллельно, с культурой выходцев из британской Индии, добровольно
приезжавших работать на плантациях. В написанном по-английски
романе Роберта Энтони «Волшебная тропа»
настоятельница основанного ещё испанцами католического монастыря
берёт под свою опёку Магдалену – креольскую девушку, по стечению
обстоятельств выросшую в индейской деревне и знавшую только местные
языки.
«... мне оставалось только
выпрыгнуть из постели и побежать к Магдалене заключить её в объятия
с безмолвной нежностью и попытаться успокоить, потому что конечно я
не смогла бы общаться с ней одними знаками и как только Господь мог
обещать послать ей Своего сына ведь не было
ни единого слова, которое я могла бы сказать ей, ни на одном языке,
ей хоть как-то понятном, но Магдалена только
улыбалась мне безмятежно, как если бы она каким-то образом, как
всегда, видела во всём, что происходит, совершенный мир и покой, и я
решила, что единственное, что нам осталось, это просто сесть рядом и
научиться разговаривать. Я бросилась через дорогу в школу и
принесла огромный учебник в красной картонной обложке размером с
могильную плиту и с буквами толщиной с палец потому что у них в Америке всё такого
размера, и я раскрыла книгу, положив её наполовину себе на колени, а
наполовину – на колени Магдалене, мы сидели бок о бок, страшно
довольные, и я открыла первую страницу и медленно произнесла: SEE
SPOT RUN ! Я показала на картинку, где
маленький щенок весело бежал по краю страницы, и снова сказала:
щенок, potcake, perro, chien, canis ! Магдалена
улыбнулась в ответ и показала на ту же картинку: щенок, kutta, kanga, wa-roon ! Я перевернула
страницу и снова отчётливо произнесла: СУПЕРМЕН РОДИЛСЯ НА ПЛАНЕТЕ
КРИПТОН ! И показала на фигурку, летящую по
верху листа: Господь Бог, Papa God, Dios, Dieu, Deus ! И опять Магдалена, улыбнувшись, показала на
картинку сама: Господь Бог, Shiva, Rama, Ogoun ! Это были счастливейшие дни
моей жизни, и я думала, что мирные утренние часы с Магдаленой и
красной американской книгой продлятся вечно, и даже прежде, чем мы
поняли, как далеко мы зашли, мы уже научили друг друга трём или
четырём языкам, болтая, как пара попугаев, <…> хотя конечно мы <…> всего лишь
перевели Супермена на любой известный миру язык, кроме, может быть,
санскрита...»
* *
*
Не так давно появившиеся в
немецком кинопрокате фильмы Ахима фон
Борриса «England
!» (2000) и
Андреи Марии Дусл «БLUE MOOИ» (в чисто латинском написании –
«Blue Moon», 2002) вызвали двойственный
приём, сходный с описанной в начале статьи реакцией на «Сцены из
эфира Радио ЭХ» в кафе «Бургер».
«England
!» –
грустная, шварцевского стиля сказка,
история русского нелегала на пути из Украины через Берлин в
воображаемую Англию. У этого фильма сугубо романтический сюжет и
неутомимая камера, фиксирующая кислотные цвета и динамику ночного
Берлина, достаточно жёстко, но никогда бесчеловечно. Большинство
персонажей в нём – русскоязычные и сыграны
русскоязычными актёрами.
«БLUE MOOИ» – свого рода road movie, ускоренный, часто почти
документальный кинопробег по Австрии,
Словакии и Украине, история австрийского авантюртиста поневоле, ищущего в чужих краях
возлюбленную и, возможно, капитал, а находящего приключения на свою
голову.
Обе картины используют всё многообразие характерных
ошибок и акцентов в немецком («England
!») и
английском («БLUE MOOИ») языках и русский язык без
перевода. Обе удивляют немецкого зрителя своей зачарованностью чужой
реальностью, а зрителя не-немецкого –
смелостью в освоении того, что он-то считал недоступным никакому
иностранцу. Во всей своей специфике эти фильмы могут быть поняты
только «уже» кросскультурной аудиторией.
Однако полной ясности никто не требует: зрителю предлагается
наслаждаться различными градациями своего понимания-непонимания и
подсматривать за реакциями соседей, прикидывая, с кем бы поговорить
после кино – ситуация в немецком кинозале абсолютно нетипичная.
Кросскультурный фильм (текст) провоцирует
кросскультурное общение публики,
захваченной шокирующей неизвестностью, обилием не до конца понятных
намёков и отсутствием того, что можно было бы назвать closure.
Первый поцелуй персонажей
«БLUE MOOИ» происходит во львовской квартире перед телевизором. На
экране чёрно-белая сцена на берегу моря: два актёра, очевидно
комических, оживлённо что-то обсуждают, на каждом белоснежный китель
и британский тропический шлем. То, что один из них
– В. Леонов, а фильм – «Полосатый рейс», зритель, естественно, не
знает. Произносится (без перевода) ключевая фраза «Красиво
плывут... группа в полосатых купальниках...» Камера поворачивается
от телевизора к дивану, где герои неуверенно целуются под рычание
тигров, так и оставшихся невидимыми и как раз в эту секунду
выбегающих из воды на пляж.
* *
*
Эффекты кросскультурной симуляции часто моделируются в
современных текстах. Следующий фрагмент взят из романа Леонида Костюкова «Великая
страна».
« – Моя страна очень большая. Она
такая большая, что никто еще не проехал ее из конца в конец, а те,
кто проехали, уже одним этим вошли в ее историю и дали ее окраинам
свои имена. Она такая большая, что даже когда от нее по исторической
случайности отпадают целые края и области, она не становится меньше.
В середине ее нет ничего, одни мили. По ее великим рекам идет лес, а
навстречу ему, против течения, прется на
нерест лосось. Он продирается прямо сквозь
лес, застревая в дуплах, напарываясь на острые сучья, обдирая чешую
о шершавую кору <...>
– Иисус! – прошептал, крупно
дернув плечами, врач. – Чтоб тебя !..»
Обращаясь к истории, можно
говорить о симулятивной тенденции в
советской и постсоветской литературе. Вспомним роман Мариэтты Шагинян «Месс-Менд» или повесть Василия Аксёнова «Мой
дедушка – памятник». Область соприкосновения с
«противоположным» миром, вне зависимости от политических убеждений
авторов, представлялась чем-то неопределимо странным и чреватым
сюрпризами: там можно было наблюдать трансформации Григорио Чиче или
осматривать «дворцы в которых мадам Накамура-Бранчевска сверкала своей фальшивой
красотой.» Симуляция была способна не только порождать, но и
развенчивать чудовищ, и одно из доказательств этому – известная
история о «бороде русского царя Ивана Страшного, прозванного
за жестокость Васильевичем».
Симулятивность как художественная стратегия
отчётливо прослеживается в текстах Макса Фрая, Юрия Андруховича, Владимира Каминера. Сходным образом события
развиваются в рок-поэзии, от «Тумана над Янцзы» Б.Г. до
«американских» и «латинских» импровизаций Хоронько Оркестра. В монотематизме постсоветской реальности легко
поверить, что «Там далеко / За переулками,
за фонарями / Там далеко / За парусами далёких морей / Там далеко /
За разговорами, за якорями / Там далеко / Только Дед Балалай на гармошке своей… / Дай-дари-дари-дай-дай, / Дай-дари-дари-дай-дай...» (Паперный Т.А..М...)
Или представить себя путешественником, следующим такому совету: «Как
поравняешься с островом Ява / Прыгай за
борт и плыви на восток / Ангелы слева, Архангелы справа / Прямо по
курсу увидишь челнок // Если увидишь челнок этот хлипкий / Значит ты
правильно плыл на восток / В лодке найдёшь ты солёные грибки
/ Водки бутылку, да пива горшок // Море широкое, синее небо / Выпей
не думая, выпей ерша...»
Так решительность выхода за свои границы вознаграждается
получением некой точки опоры среди разбегающихся культурных
галактик.
* *
*
«“У африканцев язык без
костей,“ – качала головой тётя Роза. Она
была права: мы говорили дома на четырёх языках, и два из них были
английский.»
Сими Бедфорд.
Ряд межкультурных симулякров можно продолжать бесконечно, но, тем
не менее, попробуем подытожить уже сказанное. То, что вольные или
невольные их создатели, в том числе – travelers и мигранты, медленно, но верно
выходят на первый план в современных текстах, не является
случайностью и нисколько не противоречит экспериментальному
характеру литературы. Одними из первых они испытывают на себе вызов
своеобразной антиэкономии сдвига и
трансформаций, связанных с необходимостью одновременно владеть
языками нескольких культур и способами перехода между ними. Но
превращение широких пластов «локальной» культуры в контактную зону
не в меньшей степени затрагивает и тех, кто, никуда не переезжая,
вдруг обнаруживает себя в межкультурном пространстве. Так
существенная часть населения современной Германии неожиданно для
себя замечает нетрадиционные тенденции к социальному и культурному
плюрализму, подтверждающие, что «немецкое» общество становится всё
более мультинациональным.
Культурная гибридизация
проявляется в художественных стратегиях, для которых жизненно важна
символика радикально иного, возможность географического передвижения
и культурного перевоплощения. Двуязычные реплики диджея или радиоведущего могут выражать такую же степень
ориентированности во-вне, как, например, феномен массового
распространения в Индии маек с эмблемами американских университетов
или использование европейской символики в современном прикладном
искусстве Океании. Действительно, что значит гарвардский
T-shirt на улицах Бомбея, реклама пива
на традиционно раскрашенном щите воина, или, скажем, купола Василия Блаженного на
майке амстердамского кофешопа ? Мы можем говорить о трансформативной среде, где знаки своего и
чужого меняются местами, увеличивая выразительные возможности
текста.
Для влюблённой пары в финале
«БLUE MOOИ» единственная возможность
встретиться – это прыгнуть одновременно с (остающегося) пирса и
(уходящего) корабля, оставляя позади реалии Одесского порта и той
уже смещённой ситуации, когда оставался в Одессе он, австриец, а
уезжала она, украинка. Прыгнуть, с видимым усилием освободившись
идентификационного мусора, чтобы оказаться
наконец вместе – на ничьей-не-земле, в пространстве,
неподконтрольном ни одной из ходовых технологий ограничения и
означивания. Открытие такого пространства предложит ещё не один
текст, поражающий своей неожиданностью и ясно дающий понять,
что культура – это область контакта с неизвестным, где мы ищем
чего-то захватывающего и нового для себя.
1) Все выделенные курсивом цитаты в этом
фрагменте взяты из книги Ж. Бодрийяра
«Символический обмен и смерть».
2) Homi Bhabha „Location of
culture“, London, 1994, pp. 102-104.
3) „Cargo Cults and Millenarian
Movements“, Ed. by G. W. Trompf, Berlin – N.Y., 1990, pp.
195-196.